Tags: Вербное воскресенье

Свеча

НА ТРАПЕЗЕ -УТЕШЕНИЕ:РЫБА!



«На трапе́зе утеше́ние, яди́м ры́бы и вино́ пие́м, благодаря́ще Бо́га»
В Праздник Входа Господня в Иерусалим (Вербное Воскресение) «на трапезе утешение» - полагается рыба. Как и в прочие воскресные дни, положено две трапезы, естественно, сохраняется разрешение на вино и елей.

Наш фотоальбом НА ТРАПЕЗЕ - УТЕШЕНИЕ: РЫБА!https://www.facebook.com/media/set/?set=a.641783172631697.1073742413.100004000613160&type=1&l=d7be8d8951
Свеча

ВЕРБНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ


Седмице Страстей Христовых предшествовал в старину на Москве Белокаменной торжественный обряд «шествия на ослята», знаменовавший воспоминание о евангельском событии - Входе Господнем во Иерусалим. День, посвященный празднованию этого великого события, как и в настоящее время, носил на Руси название Вербного Воскресенья. Начало сведений о совершении названного обряда должно отнести к XVI-му столетию, времени - когда, под властной рукою царей, только что начала слагаться в стройный уклад самобытная жизнь московской Руси. Умилительное для русского сердца и поразительное для иноземных гостей зрелище представлял этот крестный ход во главе с патриархом, восседавшим на «осляти» (коне в белом суконном уборе), ведомом рукою венценосного богомольца - царя-государя всея Руси, возлагавшего на рамена свои - вместе с бармами - истинно-христианский подает смирения. Летописные сказания современников оставили нам яркую картину того, как совершался в XVII-м веке этот беспримерно торжественный благочестивый обряд стародавних дней, отмененный в 1700-м году - одновременно с упразднением на Святой Руси патриаршества. Раным-рано начинал стекаться в Вербное Воскресенье к стенам Кремля златоглавого царелюбивый и богобоязненный московский люд: всякому хотелось протесниться поближе к Успенскому собору, дабы удостоиться «пресветлаго царскаго лицезрения». Отстояв у себя на Верху (в своих палатах) раннюю обедню, шел царь-государь в этот храм Божий - в своем праздничном выходном наряде. Державного хозяина Земли Русской окружал многочисленный сонм бояр; шли обок с ними окольничие и прочие чины. Из соборных дверей, спустя малое время, показывались хоругви, кресты, рипиды и иконы; шли между ними, по двое и по трое в ряд, чернецы, диаконы и священники. Следом за соборными иконами выступали успенский с благовещенским протопопы, а за ними - певчие, поддьяки, ключари и, наконец, патриарх в малом облачении. Обок с владыкою-святителем шли диаконы, неся - справа от него Святое Евангелие, слева - «на мисе крест золотой, жемчужный, большой да малое Евангелие». Вся священнослужительствующая Москва шла в патриаршем крестном ходу, - да не только Москва, а духовенство иных городов русских. Шествие царя-государя было не менее блестяще. Открывалось оно нижними чинами, за которыми выступали дьяки, дворяне, стряпчие, ближние и думные люди и окольничие. За последними шествовал сам венценосный богомолец. Замыкали ход бояре в богатых шубах и высоких горлатных шапках, ближайшие из ближних людей, гости, приказные, иных чинов люди и народ. Весь путь - с обоих боков - оберегали полковники стрелецкие в бархатных и объяринных ферезеях и в турецких кафтанах. Возле них - также по обе стороны - шли стрельцы стремянного полку, «в один человек»: сотня с золочеными пищалями да полусотня с батожками и прутьями. За стеною стрельцов были расставлены пестрые кадки с пучками вербы, предназначавшейся для раздачи народу московскому. Оба шествия останавливались пред Покровским собором - «лицом к восходу солнечному». Царь со святителем вступали во Входо-Иерусалимский придел в сопровождении высших чинов государевых и духовенства. По обе стороны лобного места становилась вся остальная свита государева со стольниками во главе. В соборном приделе, между тем, начиналось молебствие. Во время него облачался патриарх; государь же возлагал на себя большой наряд царский еще на паперти. Во храм Божий вступал царь в «платне» из золотной ткани, отороченном жемчужным узорочьем, усыпанным каменьем самоцветным. Над челом самодержца сверкал драгоценной осыпью - алмазами, изумрудами да яхонтами - венец царский, соболем опушенный. Рамена государевы были покрыты бармами, именуемыми «диадимою»; на груди сиял Крест Животворящего Древа. Царский посох сменялся на зла-токованный жезл, изукрашенный богато, каменьями осыпанный. Лобное место к этому времени устилалось-убиралось бархатами да сукнами, да камкою. На возвышавшемся на нем аналое, укрытом пеленою впразелень, возлагалось Святое Евангелие, окружавшееся иконами. Путь отсюда к Спасским воротам кремлевским ограждался обитыми красным сукном надолбами-решетками. Вся Кремлевская площадь представлялась морем голов и пестрела войском «стрелецкого и солдатского строю» и народом московским.
Взоры всех собравшихся на площади были устремлены на лобное место, неподалеку от которого стоял долженствовавший изображать «осля» конь, окруженный пятью дьяками в золотых кафтанах под началом патриаршего боярина. Поблизости помещалась на обитой красным сукном и огороженной пестро расписанной решеткою колеснице праздничная нарядная «верба».
Ее представляло большое дерево, изукрашенное искусно сделанной зеленью, расцвеченное бархатными и шелковыми цветами и увешанное яблоками, грушами, изюмом, финиками, винными ягодами, цареградскими стручками-рожками, орехами. Во время шествия, под нею стояли в белых одеждах мальчики - «певчие поддьяки меньших станиц» из патриаршего хора, которые пели «стихеры цветоносию». Выходили царь со святителем из Покровского собора; благословлял патриарх возвратиться всем крестам и образам в святыню святынь московских - собор Успения Богоматери. После раздачи пальмовых ветвей и вербовых лоз государю, духовным и светским властям, а затем - одной вербы младшим государевым чинам и народу, - приступали и к самому действу. Начиналось оно тем, что архидиакон, став лицом к закату солнечному, читал подобающие празднику страницы Евангелия. В то время, как он произносил слова - «И посла два от ученик», соборный протопоп подходил с ключарем к патриарху под благословение: вместо двух учеников Христа «по осля идти». В ХI-й книге «Древней Российской Вивлиофики» Н. П. Новикова44)[ 44) Николай Иванович Новиков - знаменитый поборник русского просвещения, всю жизнь свою положивший на писательские и издательские труды. Он родился 25 апреля 1744 года в с. Авдотьине, Бронницкого уезда Московской губ., в помещичьей семье, воспитание получил в московской университетской гимназии, затем служил в Измайловском полку и в комиссии депутатов, но с 1768 года оставил службу и посвятил себя излюбленному делу, прежде всего занявшись изданием журнала «Трутень» (1769-1770 гг). В 1772-м году Н. И-ч выступил с новым журналом -«Живописец», лучшим из периодических изданий XVIII-гo века, а вслед за его прекращением (в 1773 г.) с журналом «Кошелек». В это же время он предпринял издание «Древней Российской Вивлиофики» («Собрание разных древних сочинений, яко то: Российские посольства в другие государства, редкие грамоты, описания свадебных обрядов и других исторических в географических достопамятностей, и многие сочинения древних Российских стихотворцев»), выходившей ежемесячно в 1773-1775 годах. За нею последовали: «Древняя Рос. Идрография», «Повествователь древностей Российских», «Скифская история» и т. д. Кроме этих трудов и множества изданных книг других авторов, Н. И. Новикову принадлежат: «Опыт исторического словаря о Российских писателях» и журналы «Утренний свет», «Московское издание», «С.-Петербургские Ученые Ведомости», «Покоящийся Трудолюбец» и «Вечерняя Заря». Все они сослужили немалую службу русскому обществу. В 1779-м году Новиков взял в аренду московскую университетскую типографию и издание «Московских Ведомостей» и, переехав в Москву, проявил необычайную энергию в издательской деятельности и в то же время дух неутомимого организатора. Здесь он основал «Дружеское ученое общество» и «Типографическую кампанию», учредил первую библиотеку для чтения, открыл книжный магазин и вообще повел дело на самых широких началах. Число изданий Новикова достигает 450 названий. Увлечение масонскими идеями вызвало в высших сферах неудовольствие на знаменитого русского просветителя: он не только должен был мало-помалу прервать свою деятельность, но даже попал под суд и был - по проискам своих недоброжелателей — заключен в Шлиссельбургскую крепость (по совершенно неосновательному обвинению в противоправительственной пропаганде). После 4-х-летнего заключения Новиков был освобожден - при вступлении на престол Павла I, но продолжать своего просветительного труда уже не мог - будучи совершенно обессилен и душою, и телом - и доживал свой век в деревенском затишье, в с. Авдотьине, - где и скончался 31 июля 1818 года. Труды его не пропали даром: они создали этому подвижнику русского просвещения нерукотворный памятник] так рассказывается об этом: «...Приняв благословение, пойдут по осля ко уготованному месту, идеже привязана, и, пришед, отрешают е; причем боярин патриарший глаголет: что отрешаете осля сие? И ученицы глаголют: Господь требует. И поведут ученицы в обе стороны под устца, и приведут к патриарху к Лобному Месту, а патриарши дьяки за ослятем несут сукна, красное да зеленое, и ковер»...

Затем патриарх благословлял царя-государя и - с Евангелием в одной и крестом в другой руке - садился на подведенного к нему «осля», одетого красным сукном с головы, зеленым позади. Начиналось шествие, открывавшееся, по обычному чину, дьяками, дворянами, стряпчими и стольниками, за которыми везли на описанной выше колеснице вербу. - «Осанна Сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!» - раздавалось из-под ее ветвей и звенело, переливаясь тонкими голосами, умилительное пение малых певчих патриаршего хора. Следом шли чины духовные, неся иконы; за духовенством - ближние люди государевы, думные дьяки с окольничими - все с вайями-вербами в руках. Наконец, шествовал, поддерживаемый двумя стольниками, государь, ведший «осля» за повод. Вместе с венценосным хозяином Земли Русской держали повод еще четверо: первостепенный боярин, государев да патриарший дьяк и патриарший же конюший старец. Пред государем несли его царский жезл злато-кованный, его, государеву, вербу, государеву свечу и царский плат. Обок выступал сонм бояр, окольничих и думных дворян с вербами в руках. Святитель осенял народ крестом во все время шествия. За патриархом следовало духовенство в богатейшем праздничном облачении. Медленно-медленно подвигалось шествие на осляти от лобного места через Спасские ворота - к собору Успенскому. Весь путь государев и патриарший устилали стрелецкие дети красным да зеленым сукном; по сукну другие мальчики раскладывали однорядки цветные, пестревшиеся всеми цветами радуги.
Как только шествие вступало в Спасские (святые) ворота, над Кремлем раздавался с Ивана Великого гулкий благовест, подхватываемый кремлевскими храмами, а затем - расплывавшийся по всем сорока-сорокам церквей московских. Плавными, стройными волнами гудел-разливался над Белокаменною могучий медный звон, усугубляя торжественность шествия. Затихали голоса колоколен только в ту минуту, когда государь со святителем входили под сень Успенского собора. Здесь соборный протодьякон дочитывал евангельскую повесть о великом празднуемом Православною Церковью событии, патриарх принимал из царских рук вербу-вайю и, благословив государя, целовал его в правую руку. Царь возвращал целование и шествовал к себе во дворец, где - в одной из церквей на Верху - совершалась в это время Божественная литургия. Действо заканчивалось. Патриарх служил литургию в Успенском соборе, а затем шел к поставленной у южных дверей храма колеснице с нарядной вербою, молитвословил пред нею и благословлял «праздничное древо». Соборные ключари, между тем, отрубали большой изукрашенный сук от вербы и несли его в алтарь, где обрезывали ветви, чтобы после отправить их на серебряных блюдах в государевы покои. Часть ветвей раздавалась духовенству и боярам. Стрельцы и народ получали остатки «древа» со всеми украшениями и привесками.
Во дворец государев подавались в этот день особые, нарочито изукрашенные вербы: для самого царя-государя, для царицы, царевичей и царевен. Эти вербы были роскошно убраны и ставились на маленькие санки, обитые червчатым атласом с галуном золотным. Бумажные листья, бархатные и шелковые цветы, разные плоды, ягоды, овощи и пряники в пестром изобилии вешались на них. У патриарха, в его Крестовой палате, были на Вербное Воскресенье праздничные столы для многочисленного духовенства всякого чина, а также для особо приглашавшихся бояр, окольничих, думного дьяка, ведшего «осля», голов и полуголов стрелецких, принимавших участие в шествии, и других чинов. Столы завершались государевой да патриаршею заздравными чашами. Святитель одаривал бояр и дьяка, лицедействовавших на шествии и, благословив их святыми иконами, отпускал с миром. Полное звено яств и питий, бывших за столами, посылалось еще с самого начала к государю и всему семейству царскому: несли их владычные сокольники в сопровождении патриаршего боярина и разрядного дьяка. Принимал царь присланные «столы», жаловал патриаршего боярина двумя подачами от этих «столов» с кубками; получал из рук царских и разрядный дьякон одну подачу и «достакан романеи».
А у папертей многих храмов Божиих на Москве раздавался в это время протяжный, проникавший до чуткого сердца благочестивых слушателей напев странников - калик перехожих, слепцов убогих, и до наших дней разносящих по народной Руси свои неведомо когда и где сложившиеся живучие песенные сказания:
«Радуйся зело, дщи Сионя:
Се Царь твой, восседый на коня...
Во Иерусалим входящу.
На жребяти седящу -
«Осанна,
Осанна, в вышних!», дети вопиют,
Младенцы сладчайше глаголют...
Благословен сый грядый,
В Ерусалим пришедый
Спасти мир!
Ризы постшаху,
Пути украшаху,
Во граде сретаху,
Радостию пояху:
«Осанна!»
Так благоговейно готовилась старая Москва встретить великую седмицу страданий вошедшего в Иерусалим Спасителя мира, Царя царей и Владык земных.
Свеча

БОЖЬЯ ВЕРБА


БОЖЬЯ ВЕРБА

Тихие вешние сумерки... Еще на закате небо светлеет, но на улицах темно. Медленно движутся огоньки горящих свечек в руках богомольцев, возвращающихся от всенощной. Зеленый огонек движется ниже других... Это у Тани в руках, защищенная зеленой бумагой, свечка теплится.

Вот и домик с палисадником... Слава Богу, добрались благополучно. "Не погасла, не погасла у меня!" - радостно шепчет Таня. Как я рада!..

-Давай, Танечка, мы от твоей свечки лампадку зажжем, - предлагает няня. - А вербу я у тебя над постелью прибью... До будущей доживет... Она у тебя какая нарядная - и брусничка, и цветы на ней!...

- А почему, няня, ты вербу Божьим деревом назвала?..

-Христова печальница она, - оттого и почет ей такой, что в церкви Божией с ней стоят... Это в народе так сказывают. Раньше всех она зацветает - своих ягняток на свет Божий выпускает...

- Расскажи, няня, про Божье дерево, - просит Таня.

- Да что, матушка моя, - начинает няня, - так у нас на деревне сказывают... что как распяли Христа на кресте, - пошел трус по земле, потемнело небо, гром ударил, вся трава к земле приникла; а кипарис весь темный-растемный стал; ива на берегу к самой воде ветви опустила, будто плачет-стоит... А верба и не вынесла скорби - к земле склонилась и увяла...

Три дня, три ночи прошли - воскрес Господь-Батюшка наш Милосердный. И шел Он тем путем, смотрит - кипарис от горя потемнел, ива - плачет-стоит. Одна осина прежняя осталась; завидела Его, задрожала всеми листочками, да с той поры так и дрожит, и зовут ее в народе осиной-горькою... А увидал Христос, что верба завяла и иссохла вся, - поднял Он ее, Милостивец, - зацвела верба краше прежнего.

- Ну, - говорит Господь, - за твою любовь великую и скорбь - будь же ты вестницей Моего Воскресения. Зацветай раньше всех на земле, еще листвой не одеваючись!

- Так и стало, матушка моя, - и почет ей, вербе, поныне на свете больше других дерев!..

- Какая она славная, вербочка!... - тихо шепчет Таня. Потом задумчиво снимает вербу со стены и говорит:

- Няня... я ее поставлю в воду... Пусть она оживет... А потом мы ее пересадим в палисадник, хорошо?


Свеча

БЛАГОСЛОВЕН ГРЯДЫЙ ВО ИМЯ ГОСПОДНЕ!


Ты,Всеблагой,Свете Тихий вечерний,
Ты грядешь посреди обманувшейся черни,
Преклоняя свой горестный взор.
Ты вступаешь на кротком осляти
В роковые врата - на позор,
На пропятье!
Наш фотоальбом БЛАГОСЛОВЕН ГРЯДЫЙ ВО ИМЯ ГОСПОДНЕ!
https://www.facebook.com/media/set/?set=a.256999217776763.1073741878.100004000613160&type=1&l=b8c9c49ce3
Свеча

ОСВЯЩАЮТСЯ ВАЙИ СИИ...


Неделя ваий посвящена воспоминанию торжественного Входа Господня во Иерусалим, куда Он шел для страданий и Крестной смерти. Это событие описано всеми евангелистами: Мф. 21, 1-11; Мк. 11, 1-11; Лк. 19, 29-44; Ин. 12, 12-19. Этот праздник называется Неделей ваий (ветвей), Неделей цветоносной, а в просторечии у русских также Вербным воскресеньем от обычая освящать в этот день пальмовые ветви, заменяемые у нас вербами.
Начало праздника восходит к глубокой древности. Первое указание на праздник – в III веке принадлежит святому Мефодию, епископу Патарскому (+312), оставившему поучение на этот день. В IV веке праздник, как свидетельствует святой Епифаний Кипрский, совершался весьма торжественно. Многие из святых отцов IV в. оставили свои поучения на этот праздник. В VII – IX вв. святые Андрей Критский, Косма Маиумский, Иоанн Дамаскин, Феодор и Иосиф Студиты, а также император византийский Лев Философ, Феофан и Никифор Ксанфопул прославили праздник песнопениями, которые и ныне поет Православная Церковь.
Праздник Входа Господня в Иерусалим принадлежит к двунадесятым праздникам, но не имеет ни предпразднства ни попразднства, так как окружен днями поста Четыредесятницы и Страстной седмицы. Однако, хотя он и не имеет дней предпразднства, подобно другим двунадесятым праздникам, богослужение всей предыдущей седмицы, начиная с понедельника, во многих стихирах и тропарях посвящено событию входа Господа в Иерусалим.
«Вербное Воскресенье» – так обычно называют в народе праздник Входа Господня в Иерусалим. Православные христиане спешат в церковь с пучками пушистых верб. Нас охватывает радостное предчувствие: через неделю – Пасха! Но при чем здесь вербы, о которых ничего не знали евангельские герои? Каков вообще исторический смысл праздника?
Обратимся к евангельской истории:
Ранняя весна 30 г. н. э. В Иерусалим уже прибыл военный губернатор (прокуратор, точнее – префект) Иудеи Понтий Пилат, чтобы наблюдать за мятежными подданными. Скоро еврейская Пасха, и за шесть дней до нее Христос направляется к городским воротам, словно желая воссесть на принадлежащий Ему царский престол, впервые позволяя называть себя Царем. Это – последняя попытка обратить людей от политических заблуждений, указав истинный характер своего Царства «не от мира сего». Поэтому под Иисусом не боевой конь, но кроткий осел, символизирующий мир. А люди размахивают пальмовыми ветвями и кричат осанна! («спасай нас!»). Они ждут, что Он явит божественную силу, ненавистные римские оккупанты будут уничтожены – и придет вечное Мессианское Царство. Но Христос не будет истреблять римские легионы и изменять политическое устройство мира. Это бессмысленно, если нет обновления нравственного. Подобные попытки оборачиваются еще большей бедой.Подражая современникам Христа, мы тоже встречаем Его с зелеными ветвями в руках. Христиане Востока – с ветвями финиковых пальм, лавра, цветами. У жителей Севера они поневоле заменяются вербами – первыми зеленеющими деревьями. Они освящаются в канун праздника, на Всенощном бдении, после чтения Евангелия. В народе получили распространение различные «вербные» обычаи и обряды: хранить освященную в церкви вербу в течение года, украшать ей домашние иконы и ставить на подоконники, приносить на могилы родственников, окроплять вербной кистью, смоченной в святой воде, домашний скот, есть вербную кашу, сваренную с едва распустившимися почками ивы и ее сережками.
«И тех же верб сквозные прутья,
И тех же белых почек вздутья
И на окне, и на распутье,
На улице и в мастерской...»
(Б. Пастернак).
( http://azbyka.ru/days/prazdnik-vhod-gospoden-v-ierusalim
Освящение верб совершается на праздничном Всенощном бдении. После чтения Евангелия священники совершают каждение верб, читают молитву и окропляют ветви святой водой. Обычно окропление повторяется в сам день праздника, после литургии. При освящении верб читается молитва: «Освящаются вербы сии, Благодатию Всесвятаго Духа и окроплением воды сия священныя, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь!»
Наш фотоальбом
ОСВЯЩАЮТСЯ ВАЙИ СИЯ... https://www.facebook.com/media/set/?set=a.443648009111882.1073742213.100004000613160&type=1&l=c40bc29ee3
Свеча

К.ПОБЕДОНОСЦЕВ. ВЕРБНАЯ СУББОТА


К.ПОБЕДОНОСЦЕВ.
ВЕРБНАЯ СУББОТА
11 АПРЕЛЯ 1864
Праздник на улице - зашевелилась толпа, и повсюду, куда ни пойдешь, встречаются сияющие лица, точно у всех тяжесть будничная спала с души, точно всем вольнее стало дышать в Божьем мире, точно всем захотелось открытым взглядом окинуть мир и встретить взгляд другого человека; развязалась речь и мягче стало выражение лиц, и как будто, говоря с ближним дружно и весело, "от избытка сердца уста глаголют". Дети идут с гулянья с вербами и с игрушками, и позади, взрослые, провожая детей, будто и сами по-детски радуются. У старого не сходит с лица улыбка, и эта молодежь, что каждое утро и вечер радуется жизни, сегодня как будто особенно веселится и радуется.
Строгий моралист, суровый проповедник, готов при виде кочующей толпы спрашивать: кто из числа многих хранит в себе священную память праздника и привык святить жизнью и делом день Господень? Напрасный вопрос, ибо перед ним все мы безответны. Но сегодня церковь не спрашивает ответа. Сегодня - в праздник Свой - Бог затворил черную бездну, куда страшно заглянуть грешному человеку, и положил на верху ее печать Своей благодати.
Радуются дети. Пусть вспомнит, кто был ребенком, знал ли он, чему радовался. Но эта радость легла у взрослого в душе основанием всякой земной радости: она - первое звено всех праздников его жизни. В детской душе праздничная радость полагает зерно благодати, и "спит человек и встает ночью и днем; а как семя прозябает и вырастает, не знает сам". В детской душе воспоминание праздничной радости оставляет лучезарный свет, который сам неведомо отсвечивает далеко из здешней жизни и в будущую, то застесняется и тускнеет, то, поднявшись из неведомой глубины душевной, вдруг осияет всего человека и не различишь, какие лучи принесло прошедшее и какие грядущее послало им навстречу, ибо в душе человеческой тайна Божия совершается. И так иногда, после многих лет сна душевного, забвения, неведения и страсти вдруг поднимается в усталой душе потухшая заря детского праздника и озарит ее, сгонит тени, разобьет крепкие узлы сомнения и поставит человека перед Богом в новом чувстве праздничного веселения.
Иной простой человек не устоял до конца в праздничной одежде и смешал праздник с грязью житейской нужды, с грязью грубого веселья и грубой привычки... Но как знать, какую долю праздничной радости дал ему Бог, когда с восходом солнца осиял его праздничным светом; как знать, может быть, доля его была богаче нашей, и глубже, чем нам, чувство легло ему в душу, и раньше, чем нам, отразится ему в часы горя и тьмы душевной. Всем нам праздник отворяет двери храма, и во храме светит "тихий свет святые славы Отца Небесного", - одному меньше, другому пространнее, одному отразится на пороге, другого осияет внутри храма. Пройдет пора, затворятся двери, но остается в душе сладость блаженного созерцания. И мы стоим перед дверьми, и стучим, и зовем грешной душой: отвори, Господи! Что, если этой простой душе, без зову и без усилия, отворились настежь двери и явилась слава Господня, и, показав ей свет Свой, Господь отпустил ее с миром?
Гуляют беспечные и гордые юноши, и, точно не чувствуя праздника, проходят мимо святыни с легкомысленной улыбкой... Но что же призвало их сюда, в праздничную толпу; что же заставляет и их бодрее и веселее вчерашнего смотреть на мир Божий; что же, как не праздничное народное чувство, которое, им самим неведомое, ими самими, может быть, отрицаемое, бессознательно таится в глубине души и поднимает в ней неслышной силой ключи жизни? И на них лежит печать дара Божия: пускай еще не признан и не тронут этот дар, но и им он дан не напрасно; и в них под печатью лежит зерно истины и благодатного ведения. Когда оно воспрянет - как знать? Про то ведает Бог, источивший воду из камня, из сухого дерева возрастивший зеленую ветвь. И у них в душе хранится память детства, но ключи их не на веки запечатаны. Нам сегодня радость "общего воскресения", и верба наша гласит нам весть о вечной жизни и о победе над смертью. Пусть несут свою вербу и они вслед за народом, пусть не знают сами, чем вместе с народом радуются: настанет и для них время. Господь пришел "взыскати и спасти погибшия!"
Станем радоваться не смущаясь, что всякий радуется по-своему. Праздник Господень осветил Вселенную и на всех без разбора светит. В сей день, его же всем людям сотворил Господь, возрадуемся и возвеселимся со всеми людьми Его!
Свеча

БЫЛО…БЫЛО…БЫЛО…




БЫЛО…БЫЛО…БЫЛО…

М.М. Пришвин. Из дневника 1926 г.

26 Апреля. (...)
Под Вербное воскресенье шли по дороге с гармониями и ругали Бога и Богородицу, и веру – все! Я спросил Ф. Ф-а: «Кто эти люди?» – «Свои же люди, самые православные, сейчас они ругают Бога, а родится дитя, идут к попу и кланяются: окрести!»

Известно стихотворение «Ответ Сергея Есенина Демьяну Бедному»:

Я часто думаю: за что Его казнили?
За что Он жертвовал Своею головой?
За то ль, что враг суббот,
Он против всякой гнили
Отважно поднял голос Свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,

Где культом кесаря полны и свет и тень

Он с кучкой рыбаков из бедных деревень,

За кесарем признал лишь силу злата?
За то ль, что по частям
Он разрывал Себя,
И к горю каждого был милосерд и чуток.

И всех благословлял, мучительно любя,

Преклонный возраст, юность и крошечных малюток.
Не знаю я, Демьян.
В «евангельи» твоём
Я не нашёл правдивого ответа.
Там много бойких слов,
ах как их много в нём,
Но слова нет достойного поэта.
Я не из тех, кто признаёт попов,
Кто безотчётно верит в Бога,
Кто расшибить свой лоб готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Я не люблю религии раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесное слаба,
И верю я лишь в силу человека.
Я знаю, что стремясь по нужному пути,

Здесь на земле, не расставаясь с телом,

Не мы, так кто-нибудь
ведь должен же дойти,
Поистине, к Божественным пределам.
Но, всё таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна,

Мне стало стыдно, будто б я попал
В блевотину извергнутую спьяна.

Пусть Будда, может быть Конфуций и Христос –

Далекий миф.
Мы это понимаем;
Но всё таки ж нельзя, как годовалый пёс

На всех и вся захлёбываться лаем.
Христос, Сын плотника,
когда-то был казнён,
Пусть это миф, но всё ж,
когда прохожий Спросил Его: ну кто Ты?..

И ответил Он: «Сын Человеческий».
А не сказал: «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ
И не было Христа, как не было Сократа..

Так что ж из этого?
То надобно плевать,
На всё, что в человеке свято ?
Ты испытал, Демьян, всего арест,
И то скулишь:
Ах, крест мне выпал лютый.
А что б, когда тебе Голгофский выпал Крест

Иль чаша с едкою цикутой?
Хватило б у тебя величья до конца
В час смертный,
по Его примеру, тоже

Весь мир благословлять под тернием венца
И о бессмертии учить на смертном ложе?
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил.
Ты не задел Его своим пером нимало.

Разбойник был, Иуда был…
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрёй, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов.
Ты совершил двойной, тяжелый грех

Своим глупейшим балаганным вздором;

Ты оскорбил поэтов целый цех,
И малый свой талант
покрыл большим позором.
Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи,

Небось злорадствуют российские кликуши:
Еще тарелочку Демьяновской ухи,
Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай!»
А русский мужичёк, читая «Бедноту»,
Где «образцовый» стих печатался куплетом,
Ещё сильней потянется к Христу,
А коммунизму мат пошлёт при этом
<апрель-май 1925>

Свеча

СОСТАВИМ ПРАЗДНИК!


Бог Господь и явися нам,
Составите праздник и веселящиеся,
Приидите возвеличим Христа
С вайями и ветвьми,
Песньми зовуще:
Благословен грядый
Во имя Господа,
Спаса нашего!
(ирмос 9-й песни канона)

Наш фотоальбом СОСТАВИМ ПРАЗДНИК!
https://www.facebook.com/media/set/?set=a.640781569398524.1073742412.100004000613160&type=1&l=d66856c531
Свеча

ВЕРБНОЕ...СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ



Вербное

СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ

Ну, да! Разумеется, это был маленький выпуклый херувим, такой беленький, восковой или чуть сахаристый, странно прозрачный и плоский. Он и прикреплялся к вербному пучку. Впоследствии просто брали картинки — ангелочка, херувима — и подвязывали к прутикам. Это было беднее, проще и не так празднично. Те прежние мутно-сахарные херувимы были чем-то особенным, и с ними прутики вербы делались тоже какими-то пасхальными, почти церковными.

Они появились вдруг, эти прутики, с нежными, ласковыми, как щека ребенка или овал лица любимой, катышками. Март, апрель. И вдруг они сразу, неожиданно на улицах, эти прутики. В корзинах у проходящих баб. Или на базаре. Связанные в такие пучки. По две, по три копейки или по пятачку. А то и толстые — по гривеннику.

И самое радостное в них — эти пупырышки. Что-то заячье, весеннее, словно еще подснежное. Талые прогалинки вспоминались, полянки с ноздреватым, исчезающим снегом. Пятнами лежит он. И камышинки легко качаются, еле видно, на холодноватом, но уже весеннем ветру. И небо легко-голубое, еще стылое, еще февральское. И первый привет новорожденной земли, ее робкое удивление, ее недоверие к весне — эти катышки заячьи, пуховые.

Кругляшки на вербе.

Да! недоверие. Ибо если б верила, сразу бы выпустила листочки. Зеленую скрученную ткань в зубчиках. Или почку в тонком перепончатом шелку. А она не верила: выпускала маленьких, в меху, зайченышей, укутанных, с головою спрятанных пухляков, как на морозе. Приложишь их к щеке, а они ласкаются. Несколько их всего на каждом прутике, три-четыре. Есть средь них совсем еще твердые, малыши, дети. И есть взрослые, пухлые.

Если б знать, что жизнь потом будет злою и сквознячной — на ветрах и в постылости, без ласки, — надо бы дольше в детстве держать у щеки эту беличью легкую кругляшку. Щекотать себя. Так и помнишь, стоишь под большой иконой, и там уж фарфоровое яйцо бледно-голубое, в легкой акварели, с ирисами. С прошлого года висит. И бант большой, тоже голубой.

Стоишь. Сейчас Женя возьмет у тебя эту вербу и туда наверх за-правит, наискосок, углом, за икону. Но отдать ей сразу не хочешь. Стоишь и прутики у щеки держишь. Передвигаешь. И легкая беличья ласка, мех, пух, зайченыши щеку гладят. Щекотно и так остро. Смешно и ласково.

Знать бы, что жизнь такая будет впоследствии, постоять бы тогда подольше.

Позадержать бы всю тогдашнюю жизнь.

Может быть, ничего потом, кроме нее, и не было. Она одна была ладная, и складная, и ясная, и голубая-прозрачная. Так в ней все помнишь.

И даже дымкой не повита эта память, легким флером, белым легоньким туманом. Нет! Видишь ясно и все в голубом. Ясно, прозрачно и стыло. Точно память тебе подарок решила сделать: “На! помни! видишь, как все ясно!”.

В церкви такие моменты бывают. Ладан сизым дымком наверх ушел, сверху сквозь круглые оконца (в гимназическом, затейливом куполе у нас такие были круглые, на самом верху) свет столбами-мечами. А внизу пред резаным иконостасом и пред колоннами вдруг так ясно-ясно все сделается. Каждый завиток тогда видишь: и на полукруглом, выпиленном затейливо киоте, и в бронзовом, резком паникадиле. И все точно застыло. Главное воздух — стоячий, “вкопанный”, как на картине. Неподвижный, прозрачный и голубой (время остановилось!).

И похоже на то, что вот такой момент целиком остался, сохранился и невредим, невспугнутым пронесен через всю жизнь.

Так все помнишь…

Ну, разумеется, он был тверденьким, стеклянным, смешным таким. Махонький, ножки твердые, стеклянные сосочки. Глазки выпучены — две бусинки. А сам — смешной, тверденький, литого стекла. Густого стекла, совсем густого, как камешек. А назывался:

Американский житель.

И вздымался так, прыгал упруго и легко. Лишь нажать на перепонку, одним только пальцем. На резиновую пленку.

Стекляшка узенькая. Стаканчик, вроде пробирки.

А в ней американский житель. Легко так, упруго. То вниз, то вверх. То вверх, то вниз.

Главное, легкость его незабываема. Дыхание в нем было какое-то. В этом прыжке его. Легко так, певуче, упруго, плавно. Лишь нажмешь пальцем — он в воде взнесется. Потом опять назад, уже тише, уже чуть качаясь.

Все тогда было легкое. И мы сами. Может быть, потому и помнишь и благодарно, и светло, и улыбаясь. Над углом дома по Конногвардейскому голубое небо. Кусок его. И в нем одном только было столько юности и каких-то улыбок, полетов стрижей и легких крыл: ласточки наискосок острокрылые пролетали. А может быть, ничего этого и не было. И только внутри у нас в душе пело голубое.

Возьмешь его на ладонь, а он миленький такой лежит. Ножки, как сосочки. Глазки беленькие. Бусинки. Выпучил. Не то смеется. Не то сердится. Лежит на спинке — твердая, горбом. И кто его знает, может, он живой.

Жители аме-ри-канские!

Американские жи-те-ли!

И в соседнем киоске — остановитесь. Посмотрите, какая халва. Главное, каким пластом нарезана. Огромный нож так вкусно и ясно взрезал плоскость. Попросите отрезать фунтик (ореховой, ванильной, шоколадной — все равно какой, и послушайте, как ровно и вкусно — хр, хр — входит нож). Потом пласт отвалится. На бумажку его подхватили. Завернули. Подали.

18 копеек!

Отойдешь всего только на два шага и сразу развернешь. И ломается халва (если настоящая) такими неправильными пластами, кусками, точно песчаник после землетрясения в трещинах.

В тот день особенно ясно горели пуговицы на гимназическом пальто. И само оно было ясно-серое, светлое, весеннее, и расстегнуть его можно было чуть-чуть, благо один идешь, и никто замечания не сделает. Идешь и остановишься. Господи! какие надутые лица у рыбок, если через выпуклую, пузатую банку смотреть. Уставились. Щеки надуты, как у статского советника. Какие-то старческие. И смотрят удивленно, точно чему-то изумились и придти в себя не могут. А те, которые поменьше, попроще, те в простых баночках, не выпуклых, продавались. И те живее были, веселее. Ртом таким прозрачненьким двигали, все на букву “о” его открывали и, если крошка близ рта, то так смешно ее отталкивали, не сразу глотали. Крошка пулей отскочит, а ротик — нежный, прозрачно-роговой, легонький — лопочет. И плавники волнообразные непередаваемо извивались, перисто так. И хвост еще более волнисто, покрупнее. Трепыхалось все. Прозрачное было, легкое.

Над баночкой веревка была хитро прилажена. Можно было банку легко домой нести.

Шары у разносчика — синие, красные, зеленые и матово-пузырчатые в петушках — шуршали друг об друга с таким незабываемым треском.

И вся гроздь упруго нагибалась, почковалась, воздушная, небесная, когда разносчик упрямо шел впереди, “ведя” ее, как на поводу.

Все было легким. Все было светлым.

Рыбки золотые.

Чертик, вздымаемый легко, воздушно. В воде попрыгун стеклянненький.

Шары.

Верба цыплячья, пуховая, заячья.

И тот кусок неба над угловым домом, на Конногвардейской. Светлый. В щебете. В легкости. В юности.

Опубликовано в журнале: "Новая юность", 2001, номер 4

http://magazines.russ.ru/nov_yun/2001/4/verb.html

Свеча

ВЕРБНИЦА ПРИШЛА!

Вербница пришла!
Вербница - вербная седмица,иначе цветоносная, седмица ваий - последняя в Великом посту.

Пошли смотреть,как верба готовится к празднику.Ходили-бродили...Нашли! Маловато будет! А почему?!Время не вышло:вербу ломать принято в четверг-пятницу Вербницы. Нет,брать не будем.Подождем! Год ждали - и еще два дня подождем!

Какие хлопоты приятные! Однако не всегда так бывает! Вот и Иван Шмелев живописует, какими трудами дорога верба в наш дом приходит:
Вербная суббота завтра, а Михал Иваныч не везет, вербу и не везет. Горкин ахает, хлопает себя по бокам, – “да ну-ка, он заболел в лесу... старосты мы церковные, как – без вербы?!.” Бывало, в четверг еще привозил, а вот и пятница, – и нет вербы! В овражке уж не угряз ли со старухой, лошаденка старенькая у них, а дороги поплыли, места глухие... Отец верхового на зорьке еще послал и тот что-то позапропал, а человек надежный. Антон Кудрявый водочкой балуется не шибко. Горкин уж порешил на Красную Площадь после обеда ехать, у мужиков вербу закупать. Ни в кои-то веки не было, срам какой... да и верба та – наша разве! Перед самым обедом кричат от ворот ребята – “Михал-Иванов едет, вербу везет!..” Ну, слава те, Господи.

Хорошо, что Антона Кудрявого послали. Повстречал стариков за Воронцовым, в овраге сидят и плачутся: оглоблю поломали, и лошаденка упарилась, легла в зажоре. Вызволил их Антон, водочкой отогрел, лошадь свою припряг... – вот потому и позапоздали, целую ночь в зажоре!.. – “Старуха уж и отходить готовилась, на вербу все молилась: “свяченая вербушка, душеньку мою прими-осени! – сказывал Михал-Иванов, – а какая она свяченая, с речки только!”

Верба – богатая, вишневая-пушистая, полны санки; вербешки уж золотиться стали, крупные, с орех, – молиться с такой приятно. Михал-Иванова со старухой ведут на кухню – горячим чайком погреться. Василь-Василич подносит ему шкалик – “душу-то отогрей”. Михал-Иванов кажется мне особенным, лесовым, как в сказке. Живет в избушке на курьих ножках, в глухом лесу, куда и дороги нет, выжигает уголь в какой-то яме, а кругом волки и медведи. Возит он нам березовый, “самоварный”, уголь, какой-то “звонкий”, особенный; и всем на нашей Калужской улице, и все довольны. И еще березовые веники в наши бани, – тем и живет со своей старухой. И никогда с пустыми руками не приедет, все чего-нибудь привезет лесного. Прошлый год зайца живого привезли, зимой с ними в избушке жил; да зайца-то мы не взяли: не хорошо зайца держать в жилье. А нынче белочку привезли в лукошке, орехи умеет грызть. И еще – целый-то мешок лесных орехов! Ореха было по осени... – обору нет. Трифонычу в лавку мешок каленых продали, а нам – в подарок, сырого, по заказу: отец любит, и я люблю, – не рассыпается на зубах, а вязнет, и маслицем припахивает, сладким духом орешным. Белка сидит в плетушке, глядеть нельзя: на крышу сиганет – про-щай. Отец любит все скоро делать: сейчас же послал к знакомому старику в Зарядье, который нам клетки для птиц ставит, – достать железную клетку, белкину, с колесом. Почему – с колесом? А потому, говорят: белка крутиться любит.

Я сижу в кухне, рядом с Михал-Ивановым, и гляжу на него и на старуху. Очень они приятные, и пахнет от них дымком и дремучим лесом. Михал-Иванов весь в волосах, и черный-черный, белые глаза только; все лицо в черных ниточках-морщинках, и руки черные-черные, не отмыть до самого Страшного Суда. Да там на это не смотрят: там – душу покажи. Отец скажет ему, бывало: “Михал-Иванов – трубочист, телом грязен – душой чист!” А он отмахивается: “и где тут, и душа-то угольная”. Нет, душа у него чистая, как яичко. – Горкин говорит: грех по лесу не ходит, а по людям. Спрашиваю его – “а ты поговел?”. И они, оказывается, уж поговели-сподобились, куда-то в село ходили. Марьюшка ставит им чугунок горячей картошки и насыпает на бумажку соли. Они сцарапывают кожуру ногтями, и картошка у них вся в пятнах, угольная. Очень нашу картошку одобряют, – слаже, говорят, сахару. У старика большой ноготь совсем размят, смотреть страшно, в ногах даже у меня звенит. “Это почему... палец?” – спрашиваю я, дергаясь от жути. А деревом защемило, говорит. А у старухи пальцы не разгибаются, будто курячья лапка, и шишки на пальцах вздулись, болезнь такая, – угольная болезнь? “Ну, и картошечка, говорят, в самый-то апетит”. Они со вчерашнего утра не ели, в зажоре ночевали с вербой. Уж им теперь, хоть бы и не говели, все грехи простятся, за их труды: свяченую вербу привезли! Я сую старушке розовую баранку, а старику лимонную помадку, постную. Спрашиваю, – медведики у них водятся, в лесу-то там? Говорят – а как же, заглядывают. И еж в избушке у них живет, для мышей, Васькой звать. Зовут в гости к себе: “лето придет, вот и приезжай к нам погостить... и гриба, и ягоды всякой много, и малины сладкой-лесовой, и... а на болоте клюква”. Даже клюква!..

За день так стаяло-подсушило, что в саду под крыжовником куры уж обираться стали, встряхиваться, – к дождю, пожалуй. Лужа на дворе растет не по дням, а по часам, скоро можно на плотике кататься, утки уж плещутся-ныряют. У лужи, на бережку, стоят стариковы дровянки с вербой – совсем роща, будто верба у лужи выросла, и двор весь весь словно просветился, совсем другой, – радостный весь, от вербы. Горкин Цыганку велел в сарай пока запереть, а то, ну-ка, на санки вскочит-набезобразит, а это не годится, верба церковная. На речке Сетуньке, где росла, – высоко росла, высокое древо-верба, птица только присядет, а птица не собака, не поганит. Я смотрю на вербу и радуюсь: какие добрые – привезли! сколько дней по Сетуньке в талом снегу топтались, все руки ободрали, и теперь сколько же народу радоваться будет в церкви! Христа встречать!!. И Горкин не нарадуется на вербу: задалась-то какая нонче, румяная да пушистая, золотцем тронуло вербешки! Завтра за всенощной освятим, домой принесем свяченую, в бутылочку поставим, – она как раз к Радунице, на Фоминой, белые корешки-ниточки выпустит. И понесем на Даниловское, покойному Мартыну-плотнику в голова посадим, порадуем его душеньку... И Палагее Ивановне посадим, на Ваганьковском. И как хорошо устроено: только зима уходит, а уж и вербочка опушилась – Христа встречать.

– Все премудро сотворено... – радуется на вербу Горкин, поглаживает золотистые вербешки. – Нигде сейчас не найтись цветочка, а верба разубралась. И завсегда так, на св. Лазаря, на Вход Господень. И дерева кланяются Ему, поют Осанну. Осанна-то?.. А такое слово, духовное. Сияние, значит, божественное, – Осанна. Вот она с нами и воспоет завтра Осанну, святое деревцо. А потом, дома, за образа поставим, помнить год цельный будем.

Я спрашиваю его – это чего помнить?

– Как – чего?.. Завтра Лазаря воскресил Господь. Вечная, значит, жизнь всем будет, все воскреснем. Кака радость-то! Так и поется – “Обчее воскресение... из мертвых Лазаря воздвиг Христе Боже...”. А потом Осанну поют. Вербное Воскресенье называется, читал, небось, в “Священной Истории”? Я тебе сколько говорил... – вот– вот, ребятишки там воскликали, в Ирусалим-Граде, Христос на осляти, на муку крестную входит, а они с вербочками, с вайями... по-ихнему – вайя называется, а по-нашему – верба. А фарисеи стали серчать, со злости, зачем, мол, кричите Осанну? – такие гордые, досадно им, что не их Осанной встречают. А Христос и сказал им: “не мешайте детям ко Мне приходить и возглашать Осанну, они сердцем чуют...” – дети-то все чистые, безгрешные, – “а дети не будут возглашать, то камни-каменные возопиют!” – во как. Осанну возопиют, прославят. У Господа все живет. Мертвый камень – и тот живой. А уж верба-то и подавно живая, ишь – цветет. Как же не радоваться-то, голубок!..

Он обнимает вербу, тычется головой в нее. И я нюхаю вербу: горьковато-душисто пахнет, лесовой горечью живою, дремуче-дремучим духом, пушинками по лицу щекочет, так приятно. Какие пушинки нежные, в золотой пыльце...– никто не может так сотворить, Бог только. Гляжу – а у Горкина слезы на глазах. И я заплакал, от радости... будто живая верба! И уж сумерки на дворе, звездочки стали выходить, а у лужи совсем светло, будто это от вербы – свет.

Старикову лошадь поставили в конюшню, рядом с Кривой. Задали ей овсеца, а она, Антипушка говорит, овес-то изо рта просыпает, только разбрасывает, – отвыкла, что ли, от овса-то, или все зубы съела, старенькая совсем. Кривая-то перед ней о-рел! Понятно, в бедности родилась, к овсу-то и не привыкшая, где там, в лесу-то, овса найти. А Кривая ласково ее приняла, пофыркала через боковинку. Может, и жалеет, понимает, – в гости к ней сирота пришла. Лошади все могут понимать. И серчать могут, и жалеть, плачут даже. Антипушка много повидал на своем веку. Когда молодой еще был, хозяева с места его решили, пришел он к лошадкам прощаться, а у них в глазах слезы, только не говорят.

– А Кривая, может, она чу-ет, что старикова лошадка священную вербу привезла... хорошо-то ее приняла? ей, может, так откры-лось, а? Горкин сказывал... в Град-Ирусалиме, даже камни-каменные могли бы вопиять... эту вот.. Осанну! А лошадь животная живая, умная. Вот придет день Страшного Суда, и тогда все воскреснут, как Лазарь. А что, и Кривая тогда воскреснет?..

– Понятно, все воскреснет... у Бога-то! От Него все, и к Нему – все. Все и подымутся. Помнишь, летось у Троицы видали с тобой, на стене красками расписано... и рыбы страшенные, и львы-тигры несут руки-ноги, кого поели-разорвали... все к Нему несут, к Господу, в одно место. Это мы не можем, оттяпал палец там – уж не приставишь. А Господь... Го-споди, да все может! Как земля кончится, небо тогда начнется, жизнь вечная. У Господа ничего не пропадает, обиды никому нет.

В кухне лампадка теплится. Михал-Иванов пошел спать в мастерскую, на стружку, к печке, а старуху уложила Марьюшка на лавке, мяткой напоила, дала ей сухие валенки, накрыла полушубком, – кашель забил старуху.. Да как же не пожалеть: старый человек старуха, и делу такому потрудились, свяченую вербу привезли.

Солнце играет на сараях ранним, румяным светом, – пасхальное что-то в нем, напоминает яички красные.

Лужа совсем разлилась, как море, половина саней в воде. И в луже розовый свет-румянчик. Верба в санях проснулась, румяная, живая, и вся сияет. Розовые вербешки стали! Куры глядят на вербу, вытягивают шейки, прыгают на санях, хочется им вербешек. И в луже верба, и я, и куры, и старенькие сани, и розовое солнце, и гребешок сарая, и светлое-голубое небо, и все мы в нем!.. – и все другое, чем на земле... какое-то новое-другое. Ночью был дождь, пожалуй, – на вербе сверкают капельки. Утки с криком спешат на лужу, мычит корова, весело ржет Кавказка... – Может быть, радуются вербе?.. И сама верба радуется, веселенькая такая, в румяном солнце. Росла по Сетуньке, попала на нашу лужу, и вот – попадет к Казанской, будут ее кропить, будет светиться в свечках, и разберут ее по рукам, разнесут ее по домам, по всей нашей Калужской улице, по Якиманке, по Житной, по переулочкам.., – поставят за образа и будут помнить...

Горкин с Михал-Ивановым стараются у вербы: сани надо опорожнить, домой торопиться надо. Молодцы приносят большую чистую кадь, низкую и широкую, – «вербную», только под вербу ходит, – становят в нее пуками вербу, натуго тискают. Пушится огромный куст, спрятаться в него можно. Насилу-насилу подымают, – а все старики нарезали! – ставят на ломовой полок: после обеда свезут к Казанской. Верба теперь высокая, пушится над всем двором, вишневым блеском светится. И кажется мне, что вся она в серых пчелках с золотистыми крылышками пушистыми. Это вот красо-та-а!..

Михал-Иванов торопится, надо бы закупить для Праздника, чайку-сахарку-мучицы, да засветло ко дворам поспеть, – дорога-то совсем, поди, разгрязла, не дай-то Бог! Горкин ласково обнадеживает: “Господь донесет, лес твой не убежит, все будет”. Жалко мне Михал-Иванова: в такую-то даль поедет, в дрему-дремучую! если бы с ним поехать!.. – и хочется, и страшно.

Старуха его довольна, кланяется и кланяется: так-то уж одарили-обласкали! Сестрицы ей подарили свою работу – веночек на образа, из пышных бумажных розанов. Матушка как всегда – кулечек припасцу всякого, старого бельеца и темненького ситчику в горошках, а старику отрезок на рубаху. Марьюшка – восковую свечку, затеплить к Празднику: в лесу-то им где же достать-то. Отец по делам уехал, оставил им за орехи и за вербу и еще три рубля за белку.

– Три ру-бля-а!.. Уж так-то одарили-обласкали!.. Трифоныч манит старика и ведет в закоулочек при лавке, где хранится зеленый штоф, – «на дорожку, за угольки». Михал-Иванов выходит из закоулочка, вытирает рот угольным рукавом, несет жирную астраханскую селедку, прихватил двумя пальцами за спинку промасленной бумажкой, – течет с селедки, до чего жирная, – прячет селедку в сено. И Горкин сует пакетик – чайку-сахарку-лимончик. Отъезжают, довольные. Старик жует горячий пирог с кашей, дает откусить своей старухе, смеется нам белыми зубами и белыми глазами, машет нам пирогом, веселый, кричит – “дай, Господи... гу-ляй, верба!..”. Все провожаем за ворота.

Я бегу к белочке, посмотреть. Она на окне в передней. Сидит – в уголок забилась, хвостом укрылась, бусинки-глазки смотрят, – боится, не обошлась еще: ни орешков, ни конопли не тронула. Клетка железная, с колесом. Может быть, колеса боится? Пахнет от белки чем-то, ужасно крепким, совсем особенным... – дремучим духом?..

В каретном сарае Гаврила готовит парадную пролетку – для “вербного катанья”, к завтрему, на Красной Площади, где шумит уже вербный торг, который зовется – “Верба”. У самого Кремля, под древними стенами. Там, по всей площади, под Мининым-Пожарским, под храмом Василия Блаженного, под Святыми Воротами с часами, – называются “Спасские Ворота”, и всегда в них снимают шапку – “гуляет верба”, великий торг – праздничным товаром, пасхальными игрушками, образами, бумажными цветами, всякими-то сластями, пасхальными разными яичками и – вербой. Горкин говорит, что так повелось от старины, к Светлому Дню припасаться надо, того-сего.

– А господа вот придумали катанье. Что ж поделаешь... господа.

В каретном сарае сани убраны высоко на доски, под потолок, до зимы будут отдыхать. Теперь – пролетки: расхожая и парадная. С них стянули громадные парусинные чехлы, под которыми они спали зиму, они проснулись, поблескивают лачком и пахнут... чудесно-весело пахнут, чем-то новым и таким радостно-заманным! Да чем же они пахнут?.. Этого и понять нельзя... – чем-то... таким привольным-новым, дачей, весной, дорогой, зелеными полями... и чем-то крепким, радостей горечью какой-то... которая... нет, не лак. Гаврилой пахнут, колесной мазью, духами-спиртом, седлом, Кавказкой, и всем что было, из радостей. И вот, эти радости проснулись. Проснулись – и запахли, запомнились; копытной мазью, кожей, особенной душистой, под чернослив с винной ягодой... заманным, неотвязным скипидаром, – так бы вот все дышал и нюхал! – пронзительно-крепким варом, наборной сбруей, сеном и овсецом, затаившимся зимним холодочком и пробившимся со двора теплом с навозцем, – каретным, новым сараем, гулким и радостным... И все это спуталось-смешалось в радость.

Гаврила ставит парадную пролетку – от самого Ильина с Каретного! – на козлики и начинает крутить колеса. Колеса зеркально блещут лаковым блеском спиц, пускают “зайчиков” и прохладно-душистый ветерок, – и это пахнет, и веет-дышит. Играют-веют желто-зеленые полоски на черно-зеркальном лаке, – самая красота. И все мне давно знакомо – и ново-радостно: сквозная железная подножка, тонкие, выгнутые фитой оглобли с чудесными крепкими тяжами, и лаковые крылья с мелкою сеткой трещинок, и складки верха, лежащие гармоньей... но лучше всего – колеса, в черно-зеркальных спицах. Я взлезаю на мягко-упругое сиденье, которое играет, покачивает зыбко, нюхаю-нюхаю-вдыхаю, оглаживаю мою скамеечку, стянутую до пузиков ремнями, не нагляжусь на коврик, пышно-тугой и бархатистый, с мутными шерстяными розами. Спрыгиваю, охаживаю и нюхаю, смотрюсь, как в зеркало, в выгнутый лаковый задок. Конечно, она – живая, дышит, наша парадная “ильинка”. Лучше ее и нет, – я шарабана не считаю: этот совсем особый, папашенькин.

Гаврила недоволен: на гулянье в колясках ездят, а то в ланде, а с пролеткой квартальные в самый конец отгонят, где только сбродные. Недоволен и армяком, и шляпой. Чего показывать, – экая невидаль, пролетка! Набаловался у богачей, “у князя в кибриолетах ездил”. Я говорю Гавриле – “пошел бы к князю!” – так Антипушка ему говорит. Гаврила сердится: “ты еще мне посмейся!”

Не годится он в богатые кучера, ус не растет. Антипушка уж советовал: “натри губу копытной мазью – целая грива вырастет”. Пожалуй, скоро уйдет от нас, Василь-Василич говорил: “Маша наша сосваталась с Денисом, только из-за нее и жил”. Теперь и наша “ильинка” нехороша. А как, бывало, прокатывал-то на Чаленьком, вся улица смотрела, – ветру, бывало, не угнаться.

Идем с Горкиным к Казанской, – до звона, рано: с вербой распорядиться надо. Загодя отвезли ее, в церкви теперь красуется. Навстречу идут и едут с “Вербы”, несут веночки на образа, воздушные красные шары, мальчишки свистят в свистульки, стучат “кузнецами”, дудят в жестяные дудки, дерутся вербами, дураки. Идут и едут, и у всех вербы, с листиками брусники, зиму проспавшей в зелени под снегом.

И церкви, у левого крылоса, – наша верба, пушистая, но кажется почему-то ниже. Или ее подстригли? Горкин говорит – так это наша церковь высокая. Но отчего же у лужи там... – небо совсем высокое? Я подхожу под вербу, и она делается опять высокой. Крестимся на нее. Раздавать не скоро, под конец всенощной, как стемнеет. Народу набирается все больше. От свещного ящика, где стоим, вербы совсем не видно, только верхушки прутиков, как вихры. Тянется долго служба. За свещным ящиком отец, в сюртуке, с золотыми запонками в манжетах, ловко выкидывает свечки, постукивают они, как косточки. Мно го берут свечей. Приходят и со своими вербами, но своя как-то не такая, не настоящая. А наша настоящая, свяченая. О-чень долго, за окнами день потух, вербу совсем не видно. Отец прихватывает меня пальцами за щечку: “спишь, капитан... сейчас, скоро”. Сажает на стульчик позади. Горкин молится на коленках, рядом, слышно, как он шепчет: “Обчее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже...” Дремотно. И слышу вдруг, как из сна “О-бщее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже... Тебе, победителю смерти, вопием... осанна в вышних!” Проспал я?.. Впереди, там, где верба, загораются огоньки свечей. Там уже хлещутся, впереди... – выдергивают вербу, машут... Там текут огоньки по церкви, и вот – все с вербами. Отец берет меня на руки и несет над народом, над вербами в огоньках, все ближе – к чудесному нашему кусту. Куст уже растрепался, вербы мотаются, дьячок отмахивает мальчишек, стегает вербой по стрижевым затылкам, шипит: “не напирай, про всех хватит...” О. Виктор выбирает нам вербы попушистей, мне дает самую нарядную, всю в мохнатках. Прикладываемся к образу на аналое, где написан Христос на осляти, каменные дома и мальчики с вербами, только вербы с большими листьями, – “вайи”! – долго нельзя разглядывать. Тычутся отовсюду вербы, пахнет горьким вербным дымком... дремучим духом?.. – где-то горят вербешки. Светятся ясные лица через вербы, все огоньки, огоньки за прутьями, и в глазах огоньки мигают, светятся и на лбах, и на щеках, и в окнах, и в образах на ризах. По стенам и вверху, под сводом, ходят темные тени верб. Какая же сила вербы! Все это наша верба, из стариковых санок, с нашего двора, от лужи, – как просветилась-то в огоньках! Росла по далекой Сетуньке, ехала по лесам, ночевала в воде в овраге, мыло ее дождем... и вот – свяченая, в нашей церкви, со всеми поет “Осанну”, Конечно, поет она: все, ведь, теперь живое, воскресшее, как Лазарь... – “Общее Воскресение”.

Смотрю на свечку, на живой огонек, от пчелок. Смотрю на мохнатые вербешки... – таких уж никто не сделает, только Бог. Трогаю отца за руку. – “Что, устал?” – спрашивает он тихо. Я шепчу: “а Михал-Иванов доехал до двора?” Он берет меня за щеку... – “давно дома, спит уж... за свечкой-то гляди, не подожги... носом клюешь, мо-лельщик...” Слышу вдруг треск... – и вспыхнуло! – вспыхнули у меня вербешки. Ах, какой радостный-горьковатый запах, чудесный, вербный! и в этом запахе что-то такое светлое, такое... такое... – было сегодня утром, у нашей лужи, розовое-живое в вербе, в румяном, голубоватом небе... – вдруг осветило и погасло. Я пригибаю прутики к огоньку: вот затрещит, осветит, будет опять такое... Вспыхивает, трещит... синие змейки прыгают и дымят, и гаснут. Нет, не всегда бывает... неуловимо это, как тонкий сон.

Наш фотоальбом ВЕРБНИЦА ПРИШЛА!

https://www.facebook.com/media/set/?set=a.1048517761958234.1073742604.100004000613160&type=1&l=3036c95169